— И что ты при этом чувствуешь?
— Могущество и вину одновременно.
Каллиопа наклоняет шею и смотрит в мои глаза, а не в море перед собой. Это дается ей тяжелее, чем обнимать меня. Я слышу скрип гнущейся меди.
— Тогда мы не такие уж и разные, — произносит статуя.
В этот момент я впервые понимаю, что она больше не одинока. Как и я сам.
У врача степень по психологии из Американского университета — на мой взгляд, слишком расплывчатое название, чтобы быть настоящим. Диплом в рамочке гордо висит на стене приемной над горшком с фикусом, тоже слишком зеленым, чтобы не быть искусственным.
— Не стесняйся, говори со мной о чем угодно, — предлагает доктор-болтолог. Разговаривает он очень покойным тоном и намеренно растягивая слова, как улитка — если бы улитки могли говорить. — Все, что ты здесь скажешь или сделаешь, будет сохранено в тайне, если ты сам не захочешь обратного.
Звучит, как будто он зачитывает мне мои антигражданские права.
— Ага. В тайне. Понял.
Понял, но ни капельки не верю. Как можно доверять психологу, когда даже фикус в его приемной — фальшивка?
Где-то рядом с фикусом сейчас сидят мои родители, листают «Психологию сегодня» и «Семейное счастье» и разговаривают обо мне. Первые десять минут они сидели вместе со мной и болтологом. Я был уверен, что мама с папой выложат ему длинный список моих проблем, но им было явно неловко обсуждать меня с незнакомцем.
— Поведение Кейдена… — папа старался подбирать слова, — …отличается от общепринятого.
Когда врач попросил их выйти, оба с облегчением повиновались.
— Ну-с, — произнес болтолог, как только мы остались одни. — Отличается от общепринятого… Давай с этого и начнем.
Я понимаю, что не должен себя выдавать. Такое ощущение, что вся моя жизнь зависит от того, выдам ли я себя. Он меня не знает. Он не видит меня насквозь. Он получит только то, что я ему дам.
— Послушайте, — начинаю я, — родители желают мне добра и думают, что делают как лучше, но это их проблема, а не моя. Они слишком сильно за меня волнуются. Вы ведь их видели. Они так беспокоятся, что это беспокоит меня.
— Да, у тебя тревожный вид.
Я пытаюсь перестать разговаривать жестами и прижать пятки к полу. Мне удается только отчасти.
— Скажи мне, — продолжает врач, — были ли у тебя проблемы со сном?
— Нет. — И это правда. Проблем со сном у меня не было, я просто не хотел спать. От слова совсем.
— А как дела в школе?
— В школе как в школе.
Он слишком надолго замолкает. Я теряю терпение и начинаю вертеть в руках все, до чего могу дотянуться. Я беру со стола кактус, чтобы проверить, не поддельный ли и он тоже. Кактус оказывается настоящим, и я до крови укалываюсь. Болтолог протягивает мне салфетку.
— Почему бы нам не сделать несколько упражнений на релаксацию? — предлагает доктор, хотя это только звучит как предложение. — Откинься на спинку стула и закрой глаза.
— Зачем это?
— Я подожду, пока ты не будешь готов.
Я неохотно откидываюсь на стуле и заставляю свои веки закрыться.
— Скажи мне, Кейден, что ты видишь, когда закрываешь глаза?
Мои глаза снова раскрываются:
— Что еще за идиотский вопрос?
— Обычный вопрос.
— Что я должен видеть?
— Ничего особенного.
— Вот это я и вижу. Ничего особенного.
Я стою. Не помню, когда успел встать. Не помню, когда начал мерить комнату шагами.
Прием тянется мучительно долго — на самом деле, всего лишь двадцать минут. Мы так и не заканчиваем упражнений. Я отказываюсь отвечать на его вопрос. Я не закрываю глаз из страха, что тогда придется рассказывать ему — и себе — что вижу. Вместо этого мы играем в шашки, хотя у меня не хватает терпения продумывать ходы, так что я просто намеренно делаю самые неудачные, чтобы побыстрее закончить партию.
Когда мы уходим, болтолог рекомендует родителям записаться на еженедельную терапию — и, возможно, просто на всякий случай, еще сводить меня к кому-нибудь, кто имеет право выписывать рецепты. Я так и знал, что он просто фальшивка.
Что я вижу, закрывая глаза? Иногда передо мной встает абсолютный, невообразимый мрак. Иногда он так великолепен, что захватывает дыхание, иногда — ужасен, и я редко знаю заранее, чего ждать. Когда я чувствую его величие, мне хочется жить там, где звезды просто обозначают границы огромной недостижимой скорлупы, как верили в старину. Там, где небо — внутренняя поверхность огромного глазного века, за которым лежит бесконечная тьма. Только это вовсе не тьма. Наши глаза просто не способны различать такой свет. Если бы могли, он ослепил бы нас, так что веки дают нам защиту. Взамен незримого света мы видим звезды — всего лишь намек на дали, которых мы никогда не достигнем.
И все же я отправляюсь туда.
Я рвусь сквозь звезды к этому темному свету, и вы не можете себе представить, как это прекрасно. Бархат и лакрица ласкают каждый орган чувств, ощущения плавятся в жидкость, по которой можно плыть, и испаряются воздухом, которым можно дышать. И ты паришь! Тебе не нужны крылья, потому что воздух держит тебя по собственной воле — воле, совпадающей с твоей, — и ты понимаешь, что не только можешь все, что угодно: ты и есть все, что угодно. Абсолютно все. Ты летишь насквозь, и твое сердцебиение становится ритмом всего сущего разом, а паузы между ударами — это молчание неживой природы. Камня. Песка. Дождя. И ты понимаешь, что это тоже необходимо. Чтобы слышать удары, между ними должна быть тишина. Ты становишься двумя сразу — присутствием и отсутствием. И это знание столь великолепно, что ты не можешь удержать его в себе и должен с кем-то разделить — но не можешь подобрать слов, а без них, без возможности поделиться ощущением ты сломаешься, потому что в твою голову не влезет все, что ты пытался туда вместить…