— Я сам выбрал себе работу, — говорил он мне. — Потому что она очень нужная. И потому что вы все такие неряхи.
Сегодня я замечаю, как крысы разбегаются во все стороны от его швабры и исчезают в укромных уголках.
— Проклятые создания! — Карлайл макает швабру в ведро с мутной водой и продолжает мыть палубу. — Никак от них не избавиться.
— На старых кораблях всегда водятся крысы, — замечаю я.
Карлайл поднимает бровь:
— Ты думаешь, это крысы? — При этом он не говорит, кем еще они могут быть. Если честно, животные так быстро бегают и так хорошо прячутся, что я никак не могу толком их разглядеть. Это беспокоит меня, и я решаю сменить тему:
— Расскажите мне что-нибудь про капитана!
— Он твой капитан. Ты должен уже сам знать о нем все, что следует.
Но уже по его тону я понимаю, что он в курсе многих вещей, известных лишь избранным. Но если я хочу получить ответ, мне следует лучше формулировать вопросы:
— Расскажите, как он потерял глаз.
Карлайл вздыхает, оглядывается по сторонам, убеждаясь, что никто не подслушает, и шепотом начинает:
— Я так понял, что попугай потерял его первым. Мне рассказывали так: попугай продал глаз ведьме, чтобы та сварила зелье, которое превратило бы его в орла. Но ведьма обманула его, выпила зелье сама и улетела. Тогда попугай выклевал глаз капитану, чтобы не одному ходить с повязкой.
— Враки! — ухмыляюсь я.
Карлайл с торжественным лицом разбрызгивает по палубе мыльную воду:
— Эта история правдива ровно настолько, насколько нужно. — Деготь между досками, кажется, пытается спастись от его потопа.
Штурман утверждает, что вид из вороньего гнезда принесет мне «просветление, успокоение и хорошее поведение».
Если это тест с выбором ответа, то я предпочел бы первое и второе, хотя учитывая, где я нахожусь, с тем же успехом можно жирно обвести третье.
Воронье гнездо — это маленькая бочка наверху грот-мачты. По виду туда влезает один, от силы два человека. Я нахожу это подходящим местом для того, чтобы остаться наедине с моими мыслями. Следовало бы уже запомнить, что моим мыслям не позволено такой роскоши.
Ранним вечером я взбираюсь по истрепанным тросам, окутавшим корабль, как паутина. На горизонте блекнут последние отблески заката, и на небе неохотно показываются незнакомые созвездия.
Ближе к вороньему гнезду сеть тросов суживается и кажется все более ненадежной. Наконец я переваливаюсь через борт насаженного на мачту бочонка и тут же обнаруживаю, что он совсем не такой маленький. Как и нижняя палуба, снаружи он кажется меньше, но внутри он футов сто в диаметре. Здесь, удобно откинувшись на бархатных креслах, сидят члены экипажа, потягивают переливающийся неоновым светом мартини, глядят перед собой отсутствующим взглядом и слушают джазовую группу.
— Ты один? Иди за мной, — приглашает официантка и ведет меня к свободному бархатному креслу, с которого открывается вид на пляшущий по воде лунный свет.
— Ты прыгун? — спрашивает бледный мужчина, сидящий рядом со мной. У него в стакане плещется что-то голубое и, похоже, радиоактивное. — Или пришел просто посмотреть?
— Я пришел прочистить голову.
— Угощайся, — предлагает он, указывая на свой искрящийся стакан. — Пока ты не нашел своего собственного коктейля, можешь попробовать мой. Здесь каждый находит свою смесь, а то на безрыбье придет рак и утащит за бочок. Так здесь заканчиваются все прибаутки. Даже те, которые не в рифму.
Я оглядываю собравшихся — дюжина человек впала в какой-то эйфорический транс:
— Не понимаю, как все это помещается в вороньем гнезде.
— Растяжимость — основной принцип восприятия, — отвечает мой собеседник. — Но если резинка трескается, полежав на солнце, то, мне кажется, воронье гнездо тоже однажды почувствует, что мы злоупотребляем его эластичностью и съежится до своего настоящего размера. Тогда всех, кто внутри, расплющит — кости, кровь, кишки просочатся сквозь щели в дереве. — Он поднимает свой стакан: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!
В нескольких ярдах от нас матрос в синем комбинезоне вылезает на борт вороньего гнезда и прыгает, раскинув руки, навстречу верной смерти. Я не спускаю глаз с воды, но он исчез. Все собравшиеся вежливо аплодируют, а группа начинает играть «Оранжевое небо», хотя небо лиловое, как синяк.
— Почему вы все просто сидите? — кричу я. — Разве вы не видели, что случилось?
Мой собутыльник только руками разводит:
— Прыгуны совершают то, что совершают. Наше дело — похлопать в ладоши и почтить их память. — Он бросает взгляд за борт: — Здесь так высоко лететь, что даже не видно, как они расплющиваются. — Он залпом допивает коктейль: — Заплатил бы, чтобы на это поглядеть!
В школе никто не желает мне зла.
Я говорю себе это каждое утро после очередного выпуска новостей, где нет ничего про землетрясения в Китае. Я повторяю это, торопясь с урока на урок. Я напоминаю себе об этом, когда прохожу мимо парня, который хочет меня убить, но вряд ли знает, кто я такой.
— Ты делаешь из мухи слона, — сказал папа. Может, он и прав, но это значит, что все-таки была «муха». В минуты просветления мне хочется дать самому себе затрещину за то, что выдумал такую глупость. Что вы думаете о человеке, для которого желание себя поколотить — признак просветления?
— Тебе нужен внутренний центр, — сказала бы мама. Она по уши в медитациях и веганстве — видимо, потому, что ненавидит зарабатывать деньги тем, что вычищает кусочки мяса у людей между зубов.