— Кейден.
Мы стоим и вместе смотрим в окно, ожидая, пока ястреб утащит еще одного крольчонка.
Раньше я боялся умереть. Теперь боюсь не жить. Разница есть. Все мы непрерывно строим планы на будущее, но иногда это будущее так и не настает. Я сейчас о будущем одного человека. Конкретно — о своем.
Иногда я представляю себе, как через десять лет мои знакомые вспомнят прошлое и скажут что-то вроде: «У него был такой потенциал!» или: «И все коту под хвост!»
Я думаю о том, что мог бы сделать и кем хотел бы стать. Культовым художником. Успешным предпринимателем. Прославленным разработчиком игр. «Ах, у него был такой потенциал!» — стенают призраки будущего, качая головами.
Страх не пожить — это глубокий, всепоглощающий ужас перед необходимостью наблюдать, как твой потенциал неизбежно растворяется в разочаровании, когда то, что должно быть, погибает, раздавленное тем, что есть. Иногда мне кажется, что лучше умереть, чем дожить до такого, потому что «могло бы случиться» ценится выше, чем «должно было случиться». Мертвым детям ставят памятники — психически больных детей прячут под ковриком.
В офисе Пуаро висит мотивирующий плакат. На нем изображен бегун-олимпиец, рвущий грудью финишную ленточку. Подпись гласит: «Кем бы ты ни был: первым или последним — ты все равно пересечешь финишную черту». Я вспоминаю сборную по легкой атлетике, в которую так по-настоящему и не вошел. Плакат лжет. Ты никак не можешь добежать до финиша, если вылетел из команды еще до первого соревнования.
— Он тебе о чем-нибудь говорит? — спрашивает Пуаро, увидев, как я смотрю на плакат.
— Если я скажу, что да, вы мне пропишете что-нибудь посильнее, — отзываюсь я.
Врач хмыкает и интересуется, как мне здесь нравится. Я заявляю, что все хреново, и он извиняется за это, хотя не делает ничего, чтобы снизить общую хреновость.
Доктор заставляет меня заполнить более чем бессмысленную анкету.
— Это для страховой компании, — объясняет он. — Там обожают бумажную волокиту. — Судя по толщине лежащей перед Пуаро папки с моей историей болезни, он тоже поклоняется горам бумаги.
— Твои родители сказали, что ты художник.
— Вроде того.
— Я попросил их привезти тебе чего-нибудь для рисования. Конечно, мы не можем разрешить ничего опасного — персонал сам решит, чем тебе можно пользоваться. Но я уверен, что ты сможешь творчески самовыражаться.
— Я просто в восторге.
Доктор впитывает мое настроение, как будто принюхивается, и что-то записывает. Похоже, мой коктейль опять смешают заново. Сейчас, если не считать случайных уколов «Халдола», я пью по четыре таблетки два раза в день. Одну — чтобы отключить мысли, другую — чтобы предотвратить поступки. Третья устраняет побочные эффекты первых двух, а четвертая нужна, просто чтобы третьей было не так одиноко. Вместе они отправляют мой мозг вращаться вокруг Сатурна, где он никому не мешает. Особенно мне самому.
Почему-то мне кажется, что бегун, застрявший в глубоком космосе, вряд ли скоро достигнет финиша.
— Я пыталась сосредоточиться на своих ногах, — рассказывает Каллиопа, привычно держа меня над морем в своих холодных объятиях. Я уже весь в синяках от ее твердых рук, позеленевших еще сильнее, чем остальной корабль. То, что начиналось с крошечных следов окисления в уголках глаз и на локонах распущенных медных волос, поглотило ее целиком, и былой лоск превратился в покорность судьбе.
— У тебя нет ног, — напоминаю я.
— Теперь мне кажется, что есть. Икры и ступни, пальцы и ногти. Я сосредоточилась, и они появились. — Каллиопа шепчет: — Не говори никому, особенно капитану. Ему это не понравится.
— Он тебя боится, — возражаю я.
— Он боится всего, над чем не властен, и не погнушается отрубить мне ноги, если решит, что это помешает мне уйти от него. — Статуя ежится от одной мысли об этом, но не разжимает объятий. — Если у меня есть ступни, то они вмурованы в корабельный бак. Найди это место — оно прямо под главной палубой, там, где оба борта сходятся воедино. Найди и скажи, есть ли у меня ноги и как их освободить.
— Калли сидит у окна не потому, что ей так хочется. Она не может иначе.
Я узнаю это от синеволосой девочки с пазлами, готовой собственным телом защитить новенькие незапачканные детали будущего пейзажа. Она с удовольствием заговаривает со мной, но только чтобы сказать какую-нибудь гадость о других, как сейчас:
— Мы с ней соседки, и, поверь мне, она жутко странная. Ей кажется, что внешний мир исчезнет, если на него не смотреть.
Я молча наблюдаю, как синевласка пытается вставить деталь туда, куда она явно не подходит. Затем девочка дважды трогает свой нос, снова пытается засунуть деталь туда же и опять дважды трогает нос. Только повторив это трижды, она берется за следующую деталь.
— Она не думает, что мир исчезнет, — объясняю я. — Она этого боится. Разница есть. Она просто пытается избежать страха.
— Это все равно по-идиотски!
Мне хочется наброситься на нее. Сказать, что единственная идиотка тут она. Может, даже перевернуть ее столик, чтобы кусочки пазла разлетелись во все стороны. Но я сдерживаюсь — потому что речь сейчас не о глупости. Думаю, Калли — гений. И, может, синевласка тоже. Дело не в уме, а в том, что зеркало заднего вида упало на пол. Горит чертова лампочка «Проверьте двигатель», а единственный, кто сумел в нем разобраться, не может открыть капот.